Под утро она задремала и увидела во сне большое теплое море. Оно не бурлило, не пенилось, а властно накатывалось на пологий песчаный берег и омывало ей ноги. Было уютно и тихо на том берегу, и солнце ласково грело затылок…
— Вера! А Вер! Буди доктора: скорая!
Она встрепенулась и пошла за тетей Пашей, соображая на ходу, что ее ногам было тепло от батареи, а затылок грела настольная лампа.
Привезли сбитого машиной. Врач осмотрел, сделал назначенье и сказал Вере, перевязывавшей голову больного, чтобы везли в третью палату.
— Лучше в первую. — негромко возразила Вера. — Из третьей один завтра оперируется.
— Ну и что же?
— А покой?
Доктор ушел, а новый больной стонал в первой палате до самого утра.
3
Сквозь стеклянную дверь на балкон, нз своего любимого угла, Вера видела знакомую асфальтовую дорожку, на которой выплясывал дождь, и все тот же сад. Его полнокровная листва, его задорный шум на ветру заставляли думать о тепле, что еще должно быть впереди, но единственная в саду береза уже выкропилась желтизной, напоминая о скорой осени.
Утренние процедуры, завтрак и обход были уже позади, и можно было бы при желании позволить себе немного отдохнуть — ведь что ни говори, а вторая смена; но она целое утро не могла усидеть на месте и то металась по палатам, то уединялась и вновь шла к людям. В третьей палате она уже дважды поправляла постель Крапова, увезенного на операцию, заговорила с Синицыным о диете и нагрубила наконец Астаханову, пристававшему с уколом. В первой палате она сидела у постели больного, того, что привезли ночью. Он стонал в забытьи, и она, поправив барьер, страхующий его от падения на пол, подумала, что пора бы прийти врачам и сделать ему пункцию при таком сильном кровоизлиянии в мозг. Больной все стонал и метался. Она ввела ему немного морфия — он забылся.
Наконец она прошла по переходу в соседнее крыло здания и остановилась перед высокой белой дверью.
Из операционной долгое время не доносилось ни звука. Она уже начинала сомневаться, идет ли операция? Прикладывала ухо к гладкой холодной двери и с трудом улавливала клацанье металла и шорохи. Неожиданно отворилась дверь, и оттуда медленно вышли две женщины в опущенных на грудь масках. На несколько секунд Вере открылась операционная и там, поодаль от стола, — группа людей. Один стоял у стола и торопливо шил небрежными движеньями…
Вера прижала ладонь к лицу и почти бегом кинулась к себе на пост. Но там слонялись ходячие больные. Кто-то ее окликнул — не обернулась. Двое других стояли у самого стола, на ее пути, и один, тасуя карты, хрипло спрашивал другого: «Под интерес, а?» — и заходился свистящим кашлем. Она не сделала замечания и бросилась в свой угол. Там, прижавшись лицом к стеклу двери, она остановилась.
Непонятная пустота заполнила ее.
Вскоре из операционной, спешно пересекая коридор, провезли тележку с Краповым. Из-под простыни торчали две бледные стопы, неестественно развалившиеся в стороны, Вера прикусила рукав халата и снова отвернулась к стеклу.
А с улицы доносились звуки города. Где-то проныл трамвай, словно муха в паучьих лапах, шаркнула шина. Далеко-далеко зашелся криком паровоз, ворвавшись в городскую черту. Потом послышалась музыка… Замечательная музыка, которую она где-то слышала. Это была неожиданность.
Лет шесть назад Вера дежурила на квартире, у постели больного старого музыканта. Когда он выздоровел, он сыграл ей на прощанье вот это… Она вспомнила его вдохновенное лицо, вздрагивающие седые волосы… «Шопен!» — проговорил тогда музыкант, окончив играть. Она вспомнила это и, словно боясь спугнуть мелодию, осторожно распахнула дверь на мокрый асфальтированный балкон.
Дождь перестал, и кругом посветлело. А со стороны нового дома, видимо из открытого окна, звучала музыка. Она лавиной обрушилась на Веру, и то сильная и сдержанная, но отчаянно самоотверженная, полная света, жизни, осмысленной и справедливой борьбы, она сразу захватила ее. Она слушала, и ей казалось, что где-то рядом, за холодной стеной, бьется большое теплое море, какое приснилось ей ночью, которое вот-вот должно разрушить преграду, вызволить человека, вернуть его к жизни. Она чувствовала, как волны высокими всплесками подымались перед нею, срывались и откатывались назад в тяжелой массе низких звуков, где они набирались сил, чтобы снова и снова броситься и повториться в своем могучем и чистом порыве.
— Верачака, уколичик…
Она повернулась и увидела страдальчески сморщенное лицо Астаханова, а за ним — весь коридор. Там ходили больные, многие участливо смотрели в ее сторону, но не приближались. И в этом их внимании было столько осторожности и понимания, что Вера почувствовала что-то вроде нежности к этим людям, которым сегодня она нужна.
Рабочий день был позади, но оставалось закончить еще один — свой, домашний.
Она только незаметно присела на узкую скамейку, опустив гудящие, натруженные руки и устало свесив голову набок, а через минуту уже встала и вышла из избы с пустыми ведрами.
На крыльце, прямо лицом на закат, сидела старуха, ее мать.
— Катенька, за водой? — тонко пропищала старуха и неуклюже посторонилась, кряхтя.
— За соломой! Словно не видит! — сердито бросила дочь. — Комаров-то смахни: зажрут!
Старуха была слабая, сгорбленная, из тех, которые еле носят себя, давно уже в доме не хозяйки и, чувствуя себя обузой, стараются угодить детям, смотрят на них заискивающе, с робкой улыбкой. На дочь свою, с которой они жили вдвоем, она не сердилась, хорошо помнила добро и скоро забывала обиды, если Катерина срывалась порой, умаявшись за день на своей дороге, где она выравнивала изо дня в день лопатой ухабы и вырубала по обочинам кусты. «Скорей бы бог прибрал…» — эти мысли Катерины были хорошо известны матери, но и на это она не имела права сердиться и с мудрой покорностью утешала себя: ау, брат, — старость…
Катерина свернула за угол, только мелькнули ее голые, все еще упругие икры. Она спешила управиться по дому засветло и успеть в клуб: киномеханик только что клялся ей на дороге, что картина сегодня — лучше нет: как раз про незамужних баб. Она вздохнула, вспомнив это, и сразу встали перед ней все заботы по хозяйству, которое она вела одна, и самая большая из них — починка крыши, провалившейся под тяжестью снега в минувшую зиму. Надо было искать плотника, но легко ли найти его в такую горячую летнюю пору, досуг ли кому, если у каждого сейчас свое?
Правда, был у нее на примете один пьянчужка со станции, по прозвищу Снайпер, очевидно потому, что у него не было левого глаза, и плотник он, по слухам, был славный и недорого брал, да только не знала она, где он живет, а караулить его у ларька и договариваться там, среди мужиков, — стыдно: и так болтают всякое. Да, не дай бог одной жить! Хотя и была Катерина ловка и сильна, и дрова у нее всегда в запасе, и сено накошено вовремя, и в дому порядок, а как это достается? Остановит иной раз машину на дороге — дров подвезти, станет договариваться с шофером, а у того уж на уме незнамо чего, по глазам видно. Мужчине легче: свистнет шоферу, перемигнутся, выкурят по папиросе — вот и весь договор, а баба и есть баба…
Дом Катерины стоял вторым на высоком краю деревни. Отсюда улица уходила вниз, к реке и прудам, а здесь, на горе, с водой было плохо — слабый родник, останавливающийся летом, да колодец в овраге. Кабы не этот колодец — беда.
Катерина подошла к круче; от ног метнулась узкая тропинка, пропадавшая внизу, у колодца, в прохладной крапивно-малиновой заросли. Она настороженно приостановилась: кто-то шел.
На той стороне оврага, в поредевшем сосновом лесу, насквозь пронизанном заходящим солнышком, мелькнули фигуры двух солдат.
«Опять приехала часть, — подумала она, жмурясь от солнца и всматриваясь из-под локтя, — в клуб-то не опоздать бы…»
Солдаты приближались к оврагу торопливой походкой, и солнце яркими пятнами вспыхивало на их гимнастерках.
«Уж не ко мне ли?» — с легким, но все еще не забытым трепетом подумала она и пожалела, что не сняла засаленную фуфайку.
…Когда-то давно, больше двадцати лет назад, когда шел ей только семнадцатый, здесь впервые расположилась воинская часть, отведенная с фронта на отдых. С тех пор прошло много времени и не мало солдат наведывалось в деревню, заходили и к Катерине, но никто не остался с ней, не остался даже в ее памяти, кроме одного — Захара… И хотя все они были очень разные — молчаливые и говоруны, весельчаки-краснобаи и серьезные парни, но все были как-то одинаково непутевы и по молодости торопливы.
«А ведь и верно ко мне!» — все так же, на полдыханье, прошептала она и вмиг скинула с себя фуфайку, бросив ее на колья огорода. Затем она одернула платье, подхватила ведра и стала весело спускаться по тропинке к колодцу, только шаг ее и гибкость полнеющего стана были уже не те, что когда-то.